Однажды вечером, при мне, Лапоткина решила, что княгиня прежде всего должна поберечь свое драгоценное здоровье, что поблажать капризам неблагодарных детей пагубно, что характер Сонечки портится с каждым днем и поэтому надобно отдать ее в воспитательное заведение под самый строгий надзор. «Ах, это правда!» — со вздохом отвечала княгиня, протягивая руку за флаконом одеколона. Через месяц Сонечки уже не было в доме. Впрочем, и так ее почти никто не видал. Касательно прежней жизни княгини я слыхал следующее. Происходя из хорошего и богатого рода, она почти всю жизнь провела в Москве. Старики говорили, что она долгое время блистала красотой. Вполне уверенная в своем могуществе, Наталья Николаевна кокетничала, водила всех за нос и втайне смеялась над эксцентрическими глупостями своих обожателей, из которых многие только что не пошли по миру, по милости ее прихотей. Играя и шутя, Наталья Николаевна, при всем своем уме, едва не перешла границу благоразумия. Хотя она все еще была очень хороша, но ей далеко перешло за тридцать, а по разделу из большого отцовского состояния следовала незначительная часть. Надо было подумать о будущности. Умная кокетка выбрала богатого старика, князя Васильева. Князь был каким-то чиновником и большую часть огромного состояния приобрел во время службы. Года три продолжалось счастье супругов. Княгиня блистала. Князь хворал и обожал жену. Удивительно ли, что она умела заставить его передать ей все состояние? За полгода до смерти старика у Натальи Николаевны родилась дочь Софья. Князь скончался. Неутешная вдова надела глубокий траур и, во всю жизнь вспоминая о муже, называла его незабвенным другом. Мало-помалу княгиня привыкла к своему новому положению и уединенной жизни. Близкие родственники и хорошие знакомые навещали ее, сама же она выезжала редко и умела заставить высоко ценить свои посещения. Не знаю, по слабости ли нервов или вследствие приключения, Наталья Николаевна боялась бойких лошадей, и потому, при блестящих экипажах и ливреях, лошади ее еще резче бросались каждому в глаза старостью, худобой и косматой шерстью.
Прошло лет семь. Я готовился перейти на последний курс. Вокруг меня не осталось никого из приехавших в Москву в желтой карете. Аполлон, не выдержавший переходного экзамена в первый год, заболел на следующий во время испытания, и дядюшка, ворча на недоброжелательство, повез его в Казань. Там им тоже как-то не посчастливилось, и года через два я получил из дома известие, что Аполлон определился в кавалерию, а добрый дядюшка скончался от паралича. Сережа, поступивший раньше меня в университет, кончил курс лекарем первого отделения и отправился на юг. Время от времени мы с ним переписывались. Итак, повторяю, я остался один в Москве. Помню, по случаю экзаменов, приходилось почти не вставать из-за стола. Пообедав и отдохнув немного, я садился за работу и просиживал майские ночи напролет. Быстро сгорали мои свечи, еще поспешнее били стенные часы один час за другим. Мечтать и нежиться было некогда. Однажды, в подобные минуты, хлопнувшая дверь и частый стук каблуков заставили меня приподнять голову. Перед рабочим столом моим остановился молодой человек в плаще с широко развернутыми бархатными отворотами, в блестящей шляпе, надетой значительно набекрень, и в безукоризненно белых перчатках.
— А что, братец? Сидишь до сих пор над каторжной латынью? — сказал вошедший пискливым дискантом, по которому я тотчас узнал Аполлона, несмотря на то, что очков уже не было у него на носу.
— Откуда это тебя бог принес? — вскрикнул я, обрадовавшись старому однокашнику.
— Вот как видишь! — перебил Аполлон. — А что, каков Занфлебен? Лучший портной в Москве! Зато и дерет немилосердно.
— Да полно вертеться-то; присядь-ка.
— Як тебе на минутку, — пропищал Аполлон, бросая в сторону плащ и шляпу. — На вечер надо переменить рысака: таков уговор был с Саварским. Вот тоже, каторжный, не жалеет моего кармана! (Слова «каторжный» Аполлон прежде не употреблял и, следовательно, выжил во время нашей разлуки). Скажи мне, — прибавил он, — часто ты бываешь у Васильевой?
— Признаюсь, более полугода не был.
— Стало быть, ты ничего не знаешь?
— Ровно ничего.
— Так послушай, послушай: это целый роман! Служба мне надоела. Покойник батюшка был плохой хозяин, мать еще хуже. Я подал в отставку. Приезжаю домой. Какая тонкая женщина матушка — говорить тебе нечего. Рядом с Мизинцевым, в огромном имении Васильевой, живет управляющий… Да ты, вероятно, имение-то знаешь: Жогово?
— Слыхал.
— Управляющий, приезжая к нам по делу, проговорился матери, что княжна вышла из института и живет у Натальи Николавны. Только этого и нужно было моей старухе. Поезжай, говорит, женись. Соединить Жогово с Мизинцевым, брат, не шутка. Сатрап — да и конец! Письмо написала к княгине самое любезное… ты знаешь, если она захочет. Вот я уж недели две в Москве; третьего дня я сделал предложение, и теперь, как видишь, формальный жених.
— Поздравляю.
— Да и есть с чем. Приезжай ко мне в Жогово: я тебе покажу, что это такое. Но зато, чего это мне стоит! Я между двух огней. Васильеву ты знаешь — скупа, как жид; а у меня хоть и есть отцовское состояние, да мать еще своего не отдает, а главное, накопила денег и сидит над ними. Ну, знаешь, позамотался. Взял сюда тысяч десять ассигнациями — мало осталось. Да я без церемонии написал матери, если не пришлет сорока тысяч, так я себе пулю в лоб. Зато посмотрел бы ты, какие я им сделал подарки! Наталье Николаевне привез серебряную вазу — так она и ахнула! Старой колдунье Лапоткиной тоже подарил.